АВИАБИБЛИОТЕКА: РЕШЕТНИКОВ В.В. "ЧТО БЫЛО - ТО БЫЛО"

Уроки русского

Теорема успеха операции. Таран в награду комиссару. Вести с той стороны. Это великое племя - техсостав. В холостом нападении

Воздушная операция по глубоким тылам подходила к концу. На очереди был Бухарест, но Василий Гаврилович часть экипажей уже переключил с дальних целей на сталинградские задачи и готовил полк для перелета на оперативный аэродром Рассказово - поближе к району боевых действий, поскольку от Серпухова мы успевали сделать за ночь всего лишь один вылет, а Рассказово позволяло и два. Но мне командир приказал сначала отправиться на Московский авиазавод за новой машиной и перегнать ее поскорее в полк.

- Твоей она и будет, - заключил он.

Мою прежнюю, "берлинскую", уже принимал молодой экипаж. [223]

В ту пору рабочий народ жил, мягко говоря, голодновато, и ехать на завод с пустыми руками было неловко. По нашему кличу, летный состав вытряхнул все свои "продовольственные запасы", кое-что удалось прикупить, не поскупилась и столовая. Теперь можно и в путь. На рассвете Глеб Баженов на своей боевой машине доставил нас на заводской аэродром и, не выключая моторов, улетел.

Заглянули в сборочный цех. Он встретил нас оглушительным грохотом и визгом металла. Пожилые рабочие и женщины разного возраста в деловой сосредоточенности вокруг рождающихся машин - такая картина показалась бы вполне обычной на любом заводе и в мирное время, но мальчишки, обыкновенные мальчики 10-15 лет на клепальных, слесарных и подсобных работах - это было немножко жутковато. Завидев летчиков, они отвлеклись от своих дел и чуть вразвалочку, со слегка напускной чинностью людей рабочего сословия, подходили к нам и, застенчиво улыбаясь, протягивали расправленные дощечкой, еще хрупенькие, все в ссадинах, порезах и въевшейся производственной черноте ладошки, чтобы поздороваться по-мужски, со встряской. Курили, чертенята, все, и тут было бы глупо отговаривать их от дурацкой привычки. Наш табак перекочевал в их карманы, и для начала знакомства все разом и густо задымили, отчего, не ожидая злющей крепости, те, что поменьше, закашлялись, заслезились, но быстро отошли и с видом знатоков стали похваливать "добрый табачок". Постепенно затеялся дружеский, на равных, разговор, и тут мы, как смогли, поделили им шоколадные плитки, сахар, хлеб, колбаски. Всем досталось понемногу, но и это была для них великая радость. Теперь они стали совсем как дети, такие маленькие, незащищенные, и уже не изображали рабочий класс. Отцы их были на войне, но от многих давно не приходили вести, у других отцов уже не было - пришли похоронки. [224] А матери почти у всех работали тут же, в цехах завода. Ребята просились с нами на фронт, уверяя, что могут стрелять и ходить в разведку не хуже настоящих солдат.

Наш новенький "Ил-4" был готов, и, приняв его по всем правилам, мы поднялись в воздух. Сделав над заводом пару контрольных кругов и убедившись, что самолет ведет себя вполне нормально, а его системы в рабочем состоянии, взяли курс на Серпухов.

Аэродром был пуст. Не мешкая, прихватив застрявших техников и штабников, ушли в Рассказово и мы.

Там уже шла размеренная жизнь. Полк успел расположиться, получил задачу, заканчивал подготовку к боевому вылету. Пришлось догонять. В ночь того же дня мы успели "сработать" пару ударов по опорным пунктам переднего края обороны противника. Теперь так и пошло: по два вылета в ночь, с высоты 2000 метров - то по укрепрайонам, то по войскам на переднем крае у окраин Сталинграда.

Работа была ювелирной. Бомбы рвались в непосредственной близости от наших войск, но ни одна и ни разу не задела своих (к слову, как и за всю войну во всей АДД).

Передний край и знаки целеуказания, по договоренности с наземными командирами, войска обычно обозначали кострами и маркировали ракетами. Иногда цели "подсвечивал" огонь артиллерии. Но на этот раз нам преподнесли что-то новенькое. Так сказать, сюрприз на уровне комфорта. Не подходе к району боевых действий каждую волну бомбардировщиков встречали две пары мощных вертикальных прожекторных лучей, штыками вонзавшихся в небо и как бы образующих входные ворота, куда устремлялся весь поток воздушных боевых порядков. Это сразу вселяло уверенность в точности выхода на цель и снимало невольное беспокойство за безопасность своих войск. [225]

Первая пара лучей была неподвижной. При приближении ко второй ее "штыки" медленно и наискось друг к другу наклонялись в сторону противника, вплотную прижимаясь к земле, и перекрещивались точно над нашей целью. Туда, в это светлое перекрестие, и сыпались бомбы. Потом "штыки" поднимались в небо, встречали новый поток и снова крестом ложились на цель. Объекты удара порой лежали так близко к переднему краю, что сброс происходил фактически над своими войсками, и только по траектории падения бомбы уходили вперед и рвались в расположении противника.

Наземные связисты из группы взаимодействия по секрету рассказывали, как на наблюдательных пунктах в минуты наибольшей интенсивности крушения целей, когда взрывная волна становилась особенно плотной и ее тугие удары били прямо в грудь, аж пошатывая, фронтовой генералитет временами поддавался нервному смятению, полагая, что бьют уже по своим и вот-вот достанут сюда. На передний край, гонимые оробевшим начальством, стремглав мчали авиационные командиры и, удостоверившись, в чем и без того не было сомнений, во вполне благополучном для наших войск течении бомбежки, успокаивали, как могли, впавших в заблуждение военачальников. [226]

Оборонялся противник в основном "эрликонами" и еще какой-то зенитной техникой. Но их накрывала фронтовая артиллерия, и они на время умолкали, а ожив - все повторялось сначала.

На ближних к фронту рубежах полета бомбардировщиков носились немецкие истребители. Иногда в лунном молоке прочерчивались встречные пулеметные трассы, но большей частью с дальних дистанций и без взаимных результатов.

Полная луна в ту пору так ярко освещала ночную землю, что трудно было побороть соблазн приблизиться к земле, пройтись на легкой машине по пути домой пониже, в двух-трех десятках метров над тихими степями, речками, деревнями и рощами, залитыми мерцающим зеленоватым светом, бросающим на землю глубокие тени, как у Куинджи. Что-то было во всей этой подлунной картине сказочное, таинственное, лишенное реальности. Казалось, будто и нет на свете человеческих страданий, жестокостей, а есть тихий покой, где никто никого не тревожит и где жизнь плывет в доброте и разуме. Я не раз в этих рейсах приспускался к самой земле, чувствуя, как бодрит и волнует меня это стремительное скольжение над нею. Но однажды, когда Митрофанов произнес: "За нами идет истребитель", - все видения мгновенно исчезли. Тишина сменилась скороговоркой команд. Ребята ухватились за пулеметы. Пальцы мои туго впечатались в баранку штурвала.

Подворачиваю влево.

- Где он? -

Чуть отошел в сторону.

Подворачиваю еще больше.

- А теперь? -

И он подвернул. Вроде как идет наперерез.

Вот гад! Беру прежний курс. [227]

- Теперь, - говорит Митрофанов, - он опять идет нам в хвост.

Штефурко добавляет:

- Похоже, сближается.

Что за черт? Да где же он? Я выворачиваю голову назад, пытаюсь сам рассмотреть этого шакала. Да, как будто идет, тянет за нами, каким-то огоньком светит. Чуть влево - и он в сторону, вправо - он тоже.

- Да это ж звезда! - ору я со злостью и добавляю кое-что из непереводимого с русского. Крупная, яркая, на южном небосклоне - она среди немногих тусклых звезд при малейшем смещении самолета казалась живой, подвижной, вгоняла в грех стрелков-радистов, и не только их. Так можно и опасную глупость сотворить, уходя от навязчивого "преследования".

Теперь лунный пейзаж начисто утратил свою привлекательность, и мы полезли на высоту.

Кончался сентябрь. Работы - невпроворот. Было сплошное время, без граней часов и суток. Нас рвут на части, требуя на передовую то на одном участке фронта, то на другом. Строго говоря, работенка эта для штурмовиков и ближних бомбардировщиков, но их в воздушных армиях все еще маловато, и они выбиваются из сил, а ночников среди них вообще нет.

Зато наше кровное дело - непростое. Через западные железнодорожные узлы и станции день и ночь идут эшелоны с войсками и вооружением. Немцы гонят их из Германии, снимают с других фронтов и прут эту несметную силу на Сталинград, на Сталинград. До них, кроме нас, никому не дотянуться, и мы, наконец, покидаем Рассказово, возвращаемся в свой Серпухов и оттуда веером - то на дальних подходах, то на ближних подступах - по два вылета в ночь, наваливаемся на эти вагонные стада. [228]

Тут картины погорячей и посуровей. В прозрачную темную ночь с одной точки одновременно были видны огни станционных пожаров с белыми всплесками взрывов в Минске, Смоленске, Орше, даже Могилеве и Витебске. Урон под нашими ударами немцы несли немалый, но и их оборона с каждым днем становилась для нас все опаснее, а Брянск и Смоленск стояли как крепости. Там небо кипело и никому не обещало легкой удачи. Гуще пошли потери. Октябрь был не в меру прожорлив. Не вернулись с боевого задания Панкратов, Лакомкин, Лысенко. У каждого еще по три человека. Бесследно исчез опытнейший экипаж Медведева. Ушел горящим от цели Словесник. До последнего держал в руках машину, пока покидал ее экипаж, самому высоты не хватило - при посадке на лес сгорел. Сбитые над Брянском тянули на последних остатках летучести к окружавшим его на огромных площадях лесным партизанским владениям и через день-другой доставлялись на свои аэродромы. По-иному виделась Смоленщина - места большей частью открытые, густо "населенные" немцами, да и полицаями хорошо нашпигованные. Тут немногим светило везение. В плен попадали редко - чаще всего погибали. Выбирались единицы.

Как ни важны были те задачи по борьбе с резервами и перевозками, остро и во весь рост взросла другая, может, самая важная - завоевание господства в воздухе. [229]

Ее решающая суть для исхода Сталинградской битвы, как и вообще для судьбы войны, мне открылась нескоро, но многое виделось и тогда. Немцы с этого начали войну и всеми силами старались удерживать свой перевес в воздухе. Наши предпочитали видеть свою авиацию висящей над головой, непосредственно поддерживающей атаки, а всякие там господства и превосходства - это, мол, по расхожему толкованию, химера, от лукавого, так сказать, плоды академического заумствования. А того не замечали, что наша авиация порой не столько поддерживала свои войска, сколько вынуждена была отчаянно отбиваться от превосходящих сил воздушного противника, была скована его действиями, не дававшего одновременно поднять головы и боевым порядкам наземных войск. На эту очевидность уже обратил внимание Сталин и в своей телеграмме Г. К. Жукову, в канун перехода сталинградских фронтов в контрнаступление, напомнил (о чем публикации появились спустя многие годы мирного времени): "Опыт войны с немцами показывает, что операцию против немцев можно выиграть лишь в том случае, если имеем превосходство в воздухе".

Правда, для решительного подавления люфтваффе сил у советской авиации в то время было еще маловато, но правда и то, что сама идея завоевания господства в воздухе далеко не у всех общевойсковых командиров и командующих находила поддержку и понимание.

На фронтах в районе Сталинграда не стихали и с новой яростью разгорались воздушные бои. Бомбардировщики и штурмовики с рассвета до вечерней зари набрасывались на немецкие аэродромы. При почти равном количественном соотношении сил и пока еще качественном преимуществе фашистской авиации вырвать господство на свою сторону можно было только неимоверным, нечеловеческим напряжением сил, но сделать это нужно было во что бы то ни стало. [230]

Дальникам в этой борьбе поручена их коронная роль - удары по группировкам бомбардировщиков, засевшим на наибольшей глубине. - Иные аэродромы, особенно стационарные, переполненные разнотипными самолетами, были прикрыты ничуть не хуже крупных железнодорожных узлов. Протолкаться незадетым к точке сбрасывания бомб удавалось не каждому. Эти цели в отличие от крупных площадных были сложнее, потоньше, что ли. Тут меткость удара должна быть более высокой, чтоб непременно попасть в самолетные стоянки - цель очень узкую и малоразмерную. Не проще выглядели склады горючего и боеприпасов. Из-за этих особенностей высота удара назначалась пониже, а значит, и поближе к стволам зенитной артиллерии. Хорошо, если самолеты стоят рядышком, крыло к крылу: один подожжешь - запылают и соседние. Но они разбросаны по полю, сидят в капонирах, и мы достаем их РРАБами. Пожары вспыхивают в разных углах аэродрома, но не так густо, как хотелось бы, а сколько повреждено самолетов, не поддавшихся возгоранию, мы не знаем. Удары по одним и тем же аэродромам приходилось повторять - ввод в строй полосы и стоянок занимал не так уж много времени.

Напряжение боевых действий возрастало все больше. На бомбежку вражеских аэродромов полк выходит из ночи в ночь, и даже такой, в те годы великий день, как 25-я годовщина Октябрьской революции, не стал исключением. [231]

В ту ночь, с седьмого на восьмое, не вернулся с боевого задания экипаж комиссара Алексея Петровича Чулкова. Хоть и был он по штату комиссаром Урутинской эскадрильи - своим комиссаром почитал его весь полк, вызывая невольную ревность у других, в том числе и полковых, но нелетающих политработников.

Тонкая это штука - авторитет, особенно комиссарский. Критерии служебного положения тут совсем не срабатывают, если даже успешно обеспечивают весь комплекс внешних примет почитания. В твердой цене уважения котируется едино только нравственный и интеллектуальный масштаб личности. Именно личности, а не должности. На войне ценился поступок, а уж если слово - то живое, а не мертво-казенное.

Алексей Петрович был далеко не хрестоматийным комиссаром - и внешне совсем неброский, и уж никак не трибунный. Больше славился как прекрасный боевой летчик и, помнится, никого не морочил ни докладами, ни назиданиями. Был дан ему крепкий природный ум, добрая душа и твердый боевой дух. Прошел он, как верный солдат своей Отчизны, советско-финскую войну и не замешкался в первый день Великой Отечественной. Теперь счет его боевых вылетов шел по второй сотне. Летал он наравне с нами, как рядовой командир корабля, но взлетать любил первым, а может, и не любил, не видя в том тактических преимуществ, но место впереди эскадрильи считал, видимо, своим.

Чулков после бомбежки оршанского аэродрома шел уже домой и был в получасе от своих, как вдруг начал сдавать правый мотор: забухтел, закашлялся, пришлось выключить. Винт, к несчастью, продолжал вращаться, скольжение стало неизбежным, и машина пошла с небольшим снижением. К линии фронта высоты осталось совсем немного, но Алексей Петрович и его неизменный штурман Григорий Чумаш по пути нашли в районе Калуги площадку базирования наших истребителей и с ходу решили садиться. [232]

Ночью такие аэродромы не работают и даже не имеют средств ночной посадки, но плошки дежурного "Т" горели, и вдоль полосы приземления Алексей Петрович зашел удачно, разве что с некоторым перелетом. Аэродромчик был крохотный, для маскировки обставлен стожками, макетами животных, и, когда самолет оказался на самом его краю, стрелки-радисты, увидя этот "сельский пейзаж" в один голос заорали: "Ложный аэродром!" Алексей Петрович поддался крику, и хотя в следующее мгновение Чумаш закричал: "Садись!" - было уже поздно. Левый мотор на полном газу тащил машину дальше, но вернуть потерянную скорость и высоту, да еще при одной неубравшейся стойке шасси, он был не в силах. На развороте, за пределами аэродрома, самолет задел крылом за сосны, провалился к земле и загорелся. Пламя от баков поползло к пилотской кабине. Чулков был ранен, и сам подняться не мог. Там и сгорел. В огне погиб и радист Дьяков. Превозмогая боль от ушибов и ссадин, через турельное кольцо выбрался стрелок Глазунов, но сквозь огонь пробиться к командиру не смог. Гриша Чумаш был выброшен из своей разбитой штурманской скорлупы и при падении в двух местах сломал в бедре ногу. Он отполз подальше от огня, забинтовал клочками белья кровоточащие раны и стал ждать помощи. Она пришла с аэродрома. После многочисленных операций нога заметно укоротилась, и с летной работой пришлось распрощаться.

В конце года Алексею Петровичу Чулкову было присвоено звание Героя Советского Союза. [233]

А после войны профессиональные фальсификаторы канонизировали комиссара по разряду бросившихся на таран вражеских объектов.

Это ночью-то, по пути домой, всего лишь с отказавшим мотором!..

Есть что-то оскорбительное, нагло-циничное в этой "заботе" о посмертной славе боевого летчика-комиссара. Будто не такой гибели ждали и требовали от него, а он взял да и подвел - смерть принял не ту, когда она сама его настигла, а не он опередил ее, бросившись с экипажем и машиной на вражье войско. Вот и пришлось подправлять "грехи" комиссарской смерти.

Так уж было поставлено дело: наша военно-политическая пропаганда звала своих сынов отечества не столько на подвиг, сколько на самопожертвование. "Не щадя своей жизни" - звучали навязчивым рефреном боевые речи и строки приказов. Вот и набирали "очки". Смерти не надо бояться, но и искать ее глупо.

Григорий Чумаш, не скоро узнав о "новой судьбе" своего экипажа, крепко выругался и зло плюнул.

Летал я в те дни не уставая. Душа была взъерошена, нервы напряжены, но внутренняя собранность и трезвый рассудок меня, кажется, не покидали. Экипаж был хорошо слетан. Петя Архипов бомбил спокойно, без промахов, и мы редко возвращались с задания, не оставив на цели видимых следов ее поражения.

В хорошую ночь, когда на обратном пути машина шла как по графику и нам ничто ничем не угрожало, в наушниках тихо и осторожно, на высоких нотах, вдруг возникала мелодичная песня - мягкая, спокойная, видимо, родившаяся в самой глубинке России. Петя всегда начинал с нее: [234]

Что ты затуманилась, зоренька ясная,

Пала на землю росой?

Наши ларингофоны были включены во внутрисамолетную переговорную сеть напрямую, без промежуточных кнопок, и голос Петра был слышен всем. Песня для меня поначалу была новой, но слова и мелодия схватывались легко, и я осторожно стал подпевать вторым голосом:

Что ты запечалилась, девица красная,

Очи блеснули слезой.

Петин лирический настрой особых вопросов не вызывал: именно в то серпуховское время он познакомился с очень симпатичной и миниатюрной Наденькой, ставшей потом его женой и счастьем на всю жизнь.

Песни в полете хороши были и тем, что с ними время шло быстрее и под утро, в мерном гуле моторов, нас, поющих, не очень крепко валило в сон.

Вышло так, что в течение последних нескольких десятков боевых вылетов, несмотря на еженощные купели в кипящих котлах немецкой зенитной обороны, не говоря о попутных обстрелах, а иной раз и истребительных наскоках, нас ни разу не задели ни осколком, ни пулей. В том не было абсолютно никаких гарантий на благополучный исход любого очередного полета, но пока судьба была к нам благосклонна. Кто-то из политотдельцев пустил за нашим экипажем скользковатое словечко "неуязвимые", но гуляющим оно не стало, хоть и "пропечатали" нас в похвальном и бодром ключе, не забыв то словечко, в дивизионной многотиражке. Еще неожиданней оказалось появление в ней разудалых стихов: [235]

Безумный страх царит во вражьем стане,

Когда в бои, за честь родной земли

Урутин и Решетников в тумане

Ведут свои ночные корабли.

Честь, конечно, немалая быть названным рядом с именем Урутина. Но я повторил их здесь не из греха тщеславия, ко мне, думаю, ни с какой стороны не приставшего (газетную "популярность" в полку переносили спокойно), а из желания передать характерный для печати того времени бодряческий дух. Какой там "безумный страх", когда мы сами несем потери, и все еще немалые! Но почему именно моя фамилия там оказалась, когда полк был славен другими, воистину прекрасными именами боевых летчиков? Думаю, тут дело в том что ни одна другая фамилия, кроме моей, рядом с урутинской в размер стиха не лезла.

И уязвимым я был. Да еще как! Не раз и "доказывал" это. Случайная и непростительная пилотская ошибка в бурную ночь на исходе осени сорок второго года не в счет, но и она могла оборвать бег моего времени.

На подходе к аэродрому я попал в сильнейшую болтанку. Холодный фронт гнал с севера рваные клубящиеся тучи, и слабая луна только усиливала это мрачное и суровое зрелище. Самолет валился с крыла на крыло и, независимо от моих усилий, то кидался вверх, то куда-то проваливался. Приборные стрелки как очумелые носились по циферблатам, и за ними лучше было не гоняться, а положиться на более спокойную индикацию планки авиагоризонта. [236] Цепко следя за нею, я вполне уверенно шел в облаках, постепенно теряя высоту. Планка, как полагается, застыла чуть выше неподвижного индекса и некоторое время держалась спокойно, но затем медленно тронулась вверх, свидетельствуя, что самолет переходит на слишком крутое снижение. Естественной реакцией было чуть взять штурвал на себя, но планка продолжала смещаться, и, пытаясь остановить это уже почти пикирование, я потянул штурвал с силой, даже сверх меры. Планка не отреагировала. В ту же секунду меня охватило тревожное предчувствие неотвратимой беды - стрелка скорости ползла к нулю, а высота застыла. Но было поздно. Моторы внезапно остановились, и я почувствовал, как самолет клюнул вниз и качнулся вправо. Штопор! Что я натворил? На выручку - школьная наука: педаль, противоположную штопору, вперед до отказа, штурвал за нейтрально от себя и - ждать. Самолет должен войти в режим вращения и только после двух-трех витков, а то и больше (все-таки это бомбардировщик, а не истребитель) может явить желание выйти из него. Но хватит ли высоты?

Жуткая тишина, шипящий воздух. Ребята запаниковали и, еще ничего не понимая, наперебой окликали: "Командир, командир!", - а я, сцепив зубы, мертво держал рули и ждал последнего мгновения, когда их можно тронуть в надежде не врезаться в землю.

Вышли, вращаясь, из облаков. Прямо перед глазами проплыла на темно-сером плато черная заросшая лощина. Высота на исходе. Больше судьбу испытывать нечем. Осторожно повернул штурвал влево и почувствовал, как за ним потянулось крыло. Взял на себя - нос приподнялся. Тяну смелее. Самолет послушно пошел за рулем, прекратил вращение, и, когда метрах в ста, а может, и пятидесяти, выровнялся, моторы дружно забрали и потянули вперед. [237]

Авиагоризонт был мертв. Планка его забилась под самый верх, перекосилась и застыла. Отказал, проклятый, но так коварно - плавно и постепенно, будто с ним ничего не случилось.

- Ну чего вы, ребята? Все в порядке, - только и смог проронить я.

Все погрузились в полное молчание.

Вошел в круг. За Окой, на берегу, кто-то горел. На земле узнал - Иван Шубин. Молодой и у нас недавний, но крепкий летчик. Симпатичный синеглазый блондин, располагал к дружбе. Передал - подбили. Из облаков вышел с горящим мотором и в районе третьего разворота - прямо в землю. Болтанка, конечно, его доконала.

Посадка как посадка. Зарулил на стоянку, но, сойдя на землю, вдруг почувствовал в теле незнакомую слабость, апатию ко всему на свете, чуть ли не сонное состояние. Ноги мои обмякли, и я зашел под крыло, растянулся на жухлой траве, тяжело задышал. Пропади все пропадом! В ту минуту я не смог бы снова подняться в воздух.

Ребята курили в сторонке.

Потом все сошло, а после ста граммов водки к завтраку почти забылось. Но днем во время сна, мои простыни сворачивались в жгуты, путались в ногах, мешали спать.

Под вечер экипаж получил новое задание, а над соснами, в бору, где было наше жилье и стоял штаб, как дикое войско, неслись все те же тяжелые тучи и холодный ветер не собирался стихать. Все это напоминало вчерашний срыв и порождало неприятное чувство не то что неуверенности или страха, но какой-то душевной неуютности, которую нужно было как-то преодолеть. [238]

На аэродром с экипажем я уехал пораньше. Самолет был заправлен и готов к полету. Авиагоризонт стоял новый, в люках заканчивалась подвеска бомб.

- Бомбы снять, - скомандовал я.

Оружейники недоуменно переглянулись.

- Снимайте, снимайте. Так надо.

В самолет я сел с каким-то злым азартом. Легко взлетел и сразу вошел в облака. Швыряло, как и в прошлую ночь. Протянул немного к линии фронта, вернулся и, открутив несколько глубоких виражей, убрал газ, пошел на посадку. Душа была на месте, настроение взвилось, ребята стали разговорчивей, откликались на шутки, вворачивали свои.

- Подвешивать бомбы, пойдем на войну!

О моем срыве в штопор, кроме экипажа, не знал никто.

В метельный день декабря в полку неожиданно появился воздушный стрелок из моего предыдущего экипажа Алексей Неженцев. Почти полгода был он в полной безвестности, как еще пребывали в ней штурман Алексей Васильев и радист Николай Чернов.

Неженцев хорошо помнил, как трудно было противостоять грозовым броскам, держаться на месте, ухватившись обеими руками за раму турели, но последний бросок в памяти не отпечатался. Обдуваемый встречным воздушным потоком, он очнулся в свободном падении и, быстро придя в себя, открыл парашют. Вероятно, в тот последний разрушительный миг Алексей ударился головой о ребра кабины, потерял сознание и, отпустив руки, был выброшен из самолета сквозь люк или, скорее всего, через разлом фюзеляжа. [239]

Приземлился в густом лесу. Под грозой и ливнем переждал ночь, а утром пошел искать выход из дебрей. По пути набрел на разбитый, еще дымившийся "Ил-4", но этот был не наш. К концу дня, проплутав по лесу, вышел к деревне и, увидев мужиков, спокойно и доверчиво направился к ним, чтобы разузнать дорогу к линии фронта.

Это, по всем приметам, была деревня Брутово, та самая, что с дедова чердака мне чем-то не приглянулась, показалась опасной и которую, имея выбор, я счастливо отверг, предпочтя ей другую - Рассвет.

Мужики оказались крутыми. Разоружив и обыскав, они связали Неженцеву руки и отвели в немецкую комендатуру.

Что за подлые души! Казалось, русские крестьяне, православные люди, потомственные патриоты своей земли, но пришли чужеземные захватчики - по-холопьи пресмыкаются перед ними, угодничают. А на фронте небось сыновья в Красной Армии. Впрочем, черт их знает, может, тоже у фашистов. Красная цена этим "патриотам" - пистолетная пуля. Но Неженцеву сражаться не довелось. В тот же день он был доставлен в какой-то крупный штаб. Состоялся допрос. Алексей держался молодцом и, сославшись на свою солдатскую должность, никакими сведениями, интересовавшими немцев, не порадовал. Те напирали и чтобы доказать, будто они и без того располагают широкой информацией, и тем самым спровоцировать на откровенный разговор, ухмыляясь, выложили из своих справочников довольно полные сведения о целом ряде командиров и летчиков из частей и соединений АДД, а некоторых из них, особенно из высшего руководства, показали на фотографиях. [240] Неженцев действительно далеко не всех знал в лицо, а из самых высоких по чину узнал только командира полка и дивизии. Более же крупных своих прямых начальников впервые увидел на фотопланшетах там, в фашистском штабе.

Дальше был плен. Сидел в лагерях Прибалтики, под Ригой. А в середине сентября, когда пленников перебрасывали на какие-то работы в Белоруссию, он и его товарищи ночью, перед рассветом, на ходу поезда выбили нижние боковые доски вагона и через эту щель выбросились в темноту. Рядом оказался мелкий лесок, и в нем беглецы потерялись. Но пяти человекам удалось собраться. Теперь Неженцев и его друзья были предельно осторожны. Они сумели выйти на партизан, а затем, с их помощью в октябре перейти линию фронта. Тут уж в работу вступила машина НКВД: сначала косточки промыл особый отдел 4-й ударной армии, затем более месяца "просвечивали" в лагере под Торопцом и, наконец, с пересыльного пункта в Суздале под самый Новый год отпустили в полк.

Алексей снова продолжал летать стрелком-радистом - воевал до самой Победы. После войны поселился в Судже. Был отличным комбайнером, к боевым наградам присоединились крупные трудовые. Но настигли болезни, и в конце восьмидесятых он умер. [241]

Спустя двадцать два года после той памятной катастрофы под Чернушкой, в редкое для этих мест засушливое лето местный лесник обнаружил в лесу наш упавший самолет и останки человека. В сохранившемся пластмассовом патроне хранились его имя и адрес родных. Это был штурман Алексей Васильев. Вскоре Ростов, его родной город, многолюдным потоком провожал своего сына на вечный покой. К двадцатилетию Победы Алексей Сергеевич Васильев был награжден орденом Отечественной войны 1-й степени. Боевую награду приняли Мария Ефимовна и Сергей Антонович Васильевы - его мать и отец.

Останков Николая Чернова среди обломков самолета не оказалось. Да их там и не должно было быть: Чернов на мою команду покинуть самолет отозвался, и если не прыгнул, то выпал. Но все, что было потом, утопает в догадках: он мог погибнуть при падении с парашютом или принять смерть в перестрелке с преследователями. Плен? Вряд ли, пришли бы слухи.

Так с приходом Неженцева стала постепенно, растянувшись на годы, обрисовываться судьба всего моего экипажа, разбросанного по лесному половодью в июльскую грозовую ночь сорок второго года.

К целям тогда никто не прошел, а те, кто пытался пробиться, расплатились за свою самонадеянность - кто самолетом, кто горькой лагерной судьбой, а кто и жизнью.

Не в ту ли пору Сталин спросил Голованова: кто посылает летчиков АДА в грозовые ночи на дальние цели? Вопрос был грозный, и командующий, взяв всю полноту ответственности на себя, доложил, что это делает он, поскольку погода за линией фронта всегда неизвестна и у него нет другого выхода, кроме как ориентироваться в метеобстановке почти наугад, давая право каждому экипажу при встрече с опасной погодой отбомбиться по запасной цели или вернуться на свой аэродром, на что Сталин неопределенно произнес: [242]

- Ну, что ж, если так...

И больше к этому вопросу не возвращался.

23 ноября трехсоттридцатитысячная группировка фашистских войск под Сталинградом была окружена двойным кольцом. Внутреннее сжималось и дробило котел на части, внешнее сдерживало напор немецких армий, пытавшихся протаранить кольцо извне. Те, что внутри, сдаваться не собирались и с отчаянием обреченных бросались в контратаки, ища бреши. Завершить их разгром нужно было в кратчайшее время, чтоб освободить фронты для новых операций.

АДД в этой борьбе наседала на немецкие оперативные перевозки, тянувшиеся с резервами к фронту, но спустя неделю после нового, 1943 года частью сил подсела поближе к Сталинграду.

Наш полк занял полевую площадку в районе Камышина. Летный состав разместился в крохотной школе выселенной деревни немцев Поволжья Унтердорф, еще хранившей в мертвящем запустении и развале следы недавнего порядка и ухоженности.

До аэродрома было километров пять или шесть. Этот путь по занесенной снегами дороге мы преодолевали стоя, держась друг за друга, на широких деревянных платформах, скользивших на прицепах за тракторами, то и дело буксовавшими на крутых застругах. [243]

Морозы с каленым ветерком пробирались сквозь наши меха и до синевы обжигали лица. На аэродроме дымили землянки - единственное убежище от окоченения. В промежутках между боевыми полетами мы сидели у раскаленных печурок, запасаясь теплом для очередного задания. Да и на высоте одной-двух тысяч метров иногда попадался слой инверсии, где температура воздуха была заметно выше, чем на земле.

Но трудно было понять, как выдерживали эту дикую стужу в куда более легком, отнюдь не меховом одеянии наши авиационные техники и механики, почти голыми руками снаряжая вооружение, заправляя баки, меняя цилиндры и свечи. Невозможно было смотреть без содрогания на задубевшее, в красных пятнах фиолетовое лицо оружейного механика моего самолета Арзали Алхазова - южанина, кавказского горца, промерзавшего насквозь, до последней клеточки, но сохранявшего сноровку и точность движений, когда вворачивал взрыватели, поднимал бомбы и сажал их на замки. Этот "цветущий" вид с заиндевелыми рыжими бровями и подтекающим крупным носом дал повод друзьям и собратьям, легким на шутку и острое словечко, окрестить его с совершенным добродушием "розой Стамбула", кажется, по названию довоенного фильма. Арзали не обижался: у него была добрая душа и здоровое чувство юмора.

Но, даже выпустив самолеты в воздух, техники и механики не спешили к горячим печкам, а принимались за подготовку новых комплектов бомб и снарядов, подгонку бензовозов, подтаску баллонов со сжатым воздухом и проворачивали бог знает еще какие дела, чтобы, встретив вернувшиеся с боевого задания самолеты, как можно скорее подготовить их к следующему.

С аэродрома не уходили - тут спали, тут ели. [244]

Непостижима была их изобретательность не столько в обыденных технических заботах на полевых необорудованных аэродромах, что само собой, сколько в, так сказать, нештатных, экстремальных обстоятельствах, когда, как это бывало не раз, предстояло поднять и "привести в чувство" севший с убранными шасси на вынужденную посадку в чистом поле вдали от жилья изрядно поврежденный самолет.

Среди всех самых известных у нас специалистов по этой части не было, кажется, более мастеровитого и изобретательного, чем Иван Иванович Васильев - техник звена, потом инженер эскадрильи. Не меньше полудюжины, если не эскадрилью, вернул он в полк, казалось бы, безвозвратно утраченных самолетов. А орудия труда - неведомо где раздобытые бревна, доски, веревки.

Нет достойной цены величию фронтового подвига этого удивительного и прекрасного племени - технического состава боевой авиации!

Начали под Камышином с двух полетов в ночь, но через два или три дня перешли на три в сутки - и днем, и ночью. Господство в воздухе советская авиация все-таки вырвала. Теперь воздушное пространство контролировали наши истребители, хотя днем без стычек с немцами, когда своих близко не было, дело не обходилось. И не без последствий, чаще печальных для нас. Куда вернее и надежнее выручали облака, если они были.

Небольшая высота удара, предполагавшая высокую меткость бомбометания, выводила нас одновременно и под самый густой огонь зенитной артиллерии всех калибров. [245] На ее подавление силы почти не выделялись, экономя их для уничтожения главных целей - авиации на аэродромах, укрепрайонов, ударных группировок войск, и потому, даже при нашем господстве в воздухе, кое-кто привозил и пробоины. Но мы замечали - сопротивление фашистской ПВО день ото дня становилось слабее.

Спали мы мало, клочками, в душных с ледяными сквозняками комнатах на двухэтажных нарах с соломенными тюфяками, порою не раздеваясь, и поэтому, когда я заметил, не столько на земле, сколько в воздухе, непривычную тяжесть в теле и мельтешение белых мух перед глазами, приписал это некоторой усталости и, значит, обстоятельству, ничего не значащему. Но к вечеру 20 января, вернувшись со второго дневного полета, во время доклада командиру полка на его КП о выполнении задания и готовности к вылету на очередное - сбоку вдруг подошел ко мне доктор Мацевич, схватил руку в запястье и, когда кончился доклад, обернулся к Василию Гавриловичу и возбужденно произнес: -

Его никуда нельзя пускать. Он же больной!

Я запротестовал:

- Да что вы, доктор, здоров я!

Но он уже совал мне градусник под мышку, а извлекши его, удивился и я: под 39!

Как-то само собой сразу осело нервное напряжение. Теперь я почувствовал невероятную слабость, гудящую голову, ломоту в суставах и мышцах.

Пришлось сдаться.

Прямо с КП, в чем стоял, уволок меня Мацевич в лазарет. [246]

В небольшом домике было божественно тепло и уютно. Мне не терпелось поскорее нырнуть в белые, как летние облака, простыни и хоть нанемного погрузиться в иной мир - тишины и покоя. Облачившись в свежее исподнее, послушно наглотавшись порошков и таблеток, я, наконец, добрался до этой небесной благодати и блаженно заснул. Спал очень долго. А утром, подойдя в прихожей к рукомойнику и наклонившись к его соску, с недоумением снова проснулся в постели. Надо мною молча стояли докторица и сестра. Что за чертовщина?

- Как я здесь очутился?

- Так ты ж, как бревно, грохнулся в обморок, - сказала докторша, - хорошо еще голову не разбил. Лежи и не смей подниматься.

Ничего себе прихворнул!

Болезнь только разыгрывалась, но через неделю все сошло. Мацевич настоял дать мне пару недель для отдыха, и я попутным транспортным самолетом улетел в Москву, к Феде - он в это время был дома. Там я узнал о капитуляции уцелевшей сталинградской группировки немцев и о пленении ее командующего фельдмаршала Паулюса. Народ ликовал, зримо осязая зарю Победы. Но это, как оказалось, было даже не полвойны. Немцы спешно сосредоточивали огромные и мощные силы для решающей схватки в районе Орла и Курска. АДД снова обрушила всю свою ударную силу на срыв оперативных перевозок. Как потом оказалось, не зря горели железнодорожные узлы и станции - именно из-за этих ударов сроки начала наступательной операции гитлеровцы оттянули почти на месяц.

Мой экипаж, невольно и счастливо отдохнув вместе со мною, был, что называется, на взводе и не то чтобы рвался в бой, но спокойно продолжил прерванное дело и боевых вылетов не пропускал. [247]

Среди обычных задач, что ставил нам командир изо дня в день, мало чем отличавшихся друг от друга своим главным содержанием, вдруг в конце марта - непривычная, неожиданная, удивившая и даже смутившая нас - фотоконтроль! Обычно она поручалась специализированным экипажам, а тут - нам. Как это делается, я знал, но никогда, как и Архипов, не летал с фотоаппаратами на контроль результатов удара и не испытывал тяги к этому виду боевого искусства, поскольку в "холостом нападении", не приносящем противнику какого-либо материального или убойного ущерба, особой привлекательности не видел, предпочитая иметь дело с боевыми бомбами, но, когда досталась нам и эта задача, я только над целью (то был железнодорожный узел Конотоп) понял, какой особой выдержкой, железными нервами и боевой доблестью должен обладать ночной фоторазведчик, чтобы не упустить единственный шанс добыть ожидаемый в высоких штабах фотоснимок с очень длинного боевого пути, где, как бы тебя жестоко ни обстреливали, "не моги" шевельнуться, особенно после того, как сброшены все фотобомбы, и последняя из них, после невыносимо долгого и томительного ожидания, еще не взорвалась. Весь кошмар был в том, что к фотоконтролю полагается приступать только после окончания бомбардировочного удара, когда от цели уйдут буквально все и на тебя, единственного в воздухе, идущего по горизонту как по шпагату, точно через центр цели и уже схваченного прожекторами, обрушивается огонь всей наличной артиллерийской рати, которой есть время и прицелиться, и пристреляться. [248]

Мы долго прикидывали с Петром, пока шла бомбежка, с какой стороны нам сподручнее начать боевой путь и, наконец, когда пришла наша минута, решились, и, только что не перекрестясь, пустились резать через самую середину узла. На обычном бомбометании я бы такого огня не выдержал, свернул бы в сторону и начал все сначала, а тут - лучше за борт не смотреть.

Медленно, выдерживая заданные интервалы, уходят из люков фотобомбы. Ушла и последняя, а первая еще не взорвалась. Когда же? Но вот все небо, вдруг озарилось ослепительной вспышкой, за нею второй, третье... Я считаю их, с нетерпением ожидая последнюю. Наконец и она. Огонь чуть подрассеялся, видно, вспышки ослепили пушкарей, но не ослабел. Резко сворачиваю в сторону, потом чуть в другую, меняю высоту, скольжу на крыло - не даю прицелиться, но разрывы снарядов, как комариный рой, сопровождают нас на полную вытяжку. Сошло.

На смонтированных листах фотопланшетов был виден не только разбитый и еще горевший конотопский узел, но по всей полосе отпечатались пестрой рябью следы разрывов зенитных снарядов. Больше на фотоконтроль я не ходил и не просился.



Содержание - Дальше