Страшнее гроз только грозы
На вражьих тропах. Дом с мезонином. Расстроенный юбилей. Приманки для простаков. Пора, брат, пора...
Как ни велика была нужда в ударах АДД по не мецким войскам на фронтовых позициях, ее "ожидали" важнейшие военные объекты глубокого тыла самой Германии. Мы уже сами чувствовали - пора. [178]
Спустя много лет я узнал от Александра Евгеньевича Голованова, что Сталин поставил ему задачу нанести удар по Берлину в годовщину нападения Германии на Советский Союз (довоенные привычки отмечать юбилеи и праздники "новыми достижениями" и "подарками народу" несколько в ином качестве соблюдались и в военные годы). Но Голованов доложил, что именно в двадцатых числах июня наступают самые короткие и светлые ночи, и нашим самолетам придется преодолевать значительные пространства в светлое время суток, чем фашистская авиация непременно воспользуется. Голованов просил перенести удар на конец августа.
Аргументы были серьезные, и Сталин, поразмыслив, недовольно согласился с ними. Но, помимо "белых ночей", командующего АДД тревожили и другие проблемы - удастся ли достать Берлин с подмосковных аэродромов, найдутся ли поблизости от линии фронта аэродромы подскока для тяжелых самолетов, сумеют ли прикрыть истребители пролет линии фронта на пути к цели? Вопросов возникло много. Нужно было решить их за эти два-три выпавших на раздумья месяца.
Для начала была предпринята целая серия ударов по Кенигсбергу. Чуть позже добрались и до Данцига. Большую группу экипажей взяли под особый инженерный контроль - изучались удельные расходы бензина, режимы полета и работы моторов. Все данные подвергались тщательной обработке: их анализировали, сопоставляли, обобщали. [179] В длинном списке подконтрольных экипажей АДД мой - по возможностям достижения максимального радиуса действия - оказался пятым, хотя я ни с кем не вступал в состязания и особых мер по экономии горючего не принимал. Придерживаясь твердых правил для любого дальнего полета, я предпочитал походную, самую "комфортную" для работы моторов высоту - 4500 метров, в погоне за дальностью не прибегал к обеднению рабочей смеси, обходился без форсажа и второй скорости нагнетателя.
В те же дни под козырьками пилотских кабин был смонтирован новый прибор - альфометр, другими словами, - указатель качества горючей смеси. Ущербный по идее и примитивный по исполнению, он врал неимоверно, мог подвести доверчивых, и соображающие летчики отвергли его сразу. Ничего не было надежнее, при некоторых неудобствах этой операции, чем регулировка смеси по цвету выхлопного пламени: придав ему еле заметный синеватый оттенок, я знал, что моторы мои получают самое здоровое и калорийное питание.
Неожиданно появились подвесные баки - изобретение строевых инженеров, получившее промышленное воплощение. Это уже серьезно. Обтекаемые светло-желтые сигары из просмоленного картона в каждой паре содержали бензина примерно на полтора часа лету. После расхода баки сбрасывались. Но мало кому удавалось их выработать досуха. Из-за несовершенства топливных коммуникаций бензин высасывался неравномерно, опустошая прежде один бак и оставляя невыработанным, а иногда почти полным второй. Моторы от подсоса воздуха неожиданно и резко обрезали, машина раздергивалась, и тут нужно было поскорее подключать основные баки. [180] У меня обычно так и происходило. Вовремя заметить падение давления бензина не удавалось, а подвесные баки отпускали мне дополнительного топлива минут на сорок-пятьдесят, но и этого вполне хватало, чтоб дойти до цели и вернуться к своим.
В ночь на 21 июля я снова иду на Кенигсберг. Под вечер пересекаем линию фронта севернее Великих Лук и углубляемся на территорию, занятую противником...
Двумя днями раньше мы проходили точно по этому маршруту и где-то в районе Литвы уже в темноте встретили мощные грозовые облака, но, разобравшись в путанице их нагромождений, удачно нашли проходы, обогнули огнем мерцавшие шапки и, наконец, лавируя меж лучами и снарядными разрывами, пробились к центру Кенигсберга. Там была наша цель, и Васильев не промахнулся. Мы видели, как город с его окраин и расползавшихся по бухте кораблей отчаянно палил крупным калибром, густо усеивая взрывами огромное пространство, так что и после удара мы еще долго выбирались "на волю", обходя на приглушенных моторах прожекторные лучи. Но огонь был нервозным, суматошным, а прожектора все никак не могли в кого-нибудь вцепиться - мазнут по фюзеляжу и тут же теряют цель. Видно, эта тыловая ПВО сдавала первые экзамены. Словом, в городе пламенели очаги пожаров, вспыхивали яркие всплески взрывов, но удар был не очень мощным - к целям удалось пройти немногим. В ту грозовую ночь разряжались в основном по запасным целям. [181]
...Не обещала погода быть лучше и на этот раз. На синоптических картах до линии фронта - никаких опасных явлений. Но метеорологи настораживали: над Прибалтикой и восточнее возможны мощные фронтальные грозы. Сказать по правде, зенитная артиллерия и истребительная авиация были не самой грозной силой на пути к целям. В летние месяцы, когда за линией фронта бушуют ночные атмосферные грозы - опаснее их ничего нет. Привыкнуть или приноровиться к ним невозможно - они всегда страшны! Казалось бы, чего проще, имея синоптические данные, в соответствии с ними и прокладывать маршруты, а если грозовой фронт лежит поперек пути, перенести вылет на несколько часов или отложить его на следующую ночь. Но все дело в том, что наши карты содержали информацию только до линии боевого соприкосновения. За нею - безмолвная пустыня. Метеоданные для воюющих сторон были в такой же степени строго секретны, как и содержание оперативных документов. Вести разведку на большую глубину - дело бесперспективное. Одиночный разведчик, идущий в дневное время по профилю предстоящего боевого полета, непременно станет добычей вражеских истребителей, а, кроме того, дневная погода вовсе не гарантирует ее повторения ночью. В мирные, довоенные годы все было просто: в предвидении грозы - отбой, встретил ее в пути - возвращайся. В боевом полете оценки решений идут по другим критериям. Право вернуться и на войне дается каждому, но прежде нужно до конца исчерпать все возможности в попытках пробиться к цели. Только где та грань, за которой беда или смерть, чтобы ненароком не шагнуть туда? Исход борьбы разный: одни пробиваются к цели и, зная, где лежат грозы, идут домой обходными путями, другие, не найдя проходов, возвращаются на свои аэродромы, не выполнив задания, или бомбят ближнюю запасную цель, третьи покидают разломанные машины или остаются в них до конца. Третьих немного, но они были. [182]
Возврат на свой аэродром с бомбами - ноша тяжкая. Чувство вины давит душу, не дает покоя. Холодно посматривают на неудачника некоторые не летающие, но бдящие чиновники. Не дай бог, такие же грозы, а то и посвирепее, встанут на пути в следующую ночь - будешь биться с ними до последнего, но бомбы домой не повезешь.
...Мы идем на высоте 4500 метров. Воздух спокоен и не предвещает бурных событий. Но вот незаметно померкли звезды и вдруг вовсе исчезли за плотной пеленой облаков, а впереди обозначилась черная стена непогоды. Она возникла сразу за линией фронта, гораздо раньше, чем нам обещали синоптики. Все глубже и плотнее входим в облачные дебри, всматриваемся в черноту, ищем проходы. Обнаружив малейший просвет, бросаемся туда, но там вырастает новая стена. Моторы тянут вперед, машину не остановишь, чтобы осмотреться. Ее валит с крыла на крыло, бросает сотнями метров то вверх, то вниз. Облака наполнились огнем и сверкают со всех сторон совсем рядом. Васильев притих - видно, высматривает прогалы, фиксирует наши беспорядочные курсы. Нужно бы вернуться, но мы настолько глубоко вклинились во фронтальную толщу этого разъяренного "зверя", что возвращение могло обойтись дороже прорыва вперед. Казалось, вот-вот, и мы одолеем последнюю преграду, вырвемся на свободный простор, но новые броски обретали все более опасный размах. Я смягчал их рулями, как только мог, и уже чувствовал, что машина все больше и больше подпадает во власть этой жуткой стихии. Неведомая сила вжимала меня в сиденье, топила голову в плечи, но вдруг бросалась вспять, и я повисал на привязных ремнях. [183] Наконец, после почти полукилометрового броска к земле машина резко взмыла вверх, раздался металлический треск, моторы захлебнулись, а в кабине закрутился конец оборванного троса. На штурвале исчезли нагрузки. Черт возьми! Я громко и крепко выругался. На мгновение меня оставили силы, руки безвольно обвисли, голова откинулась на подголовник. Все! Конец!.. Но в следующий миг я был в строю и полон сил.
- Прыгать, всем прыгать! - заорал я по СПУ.
Чернов отозвался. Неженцев промолчал. Но Васильев вдруг отчаянно и протяжно заорал на одной ноте:
- А-а-а-а!..
- Бросай машину, Алеша! - на надрыве повторял я ему. - Прыгай!
- Что, что случилось? А-а-а!.. - не унимался он в крике.
- Прыгай, Алеша, прыгай!
Он все еще что-то кричал, а машина, утратив равновесие, кренясь и меняя углы, летела вниз, теряя драгоценную высоту. Оставаться в ней было бессмысленно, и, открыв фонарь, преодолевая меняющиеся перегрузки, я с трудом перевалился через правый борт и оторвался от самолета. Перед глазами мелькнуло его огромное тело и, как мне увиделось, без левой консоли крыла и хвостового оперения.
Летел я спиной вниз и не сразу потянулся за кольцом, хотел немного отойти от падающего самолета, хотя он мгновенно исчез из виду. Когда уже медлить было нельзя, я вдруг почувствовал, как внезапно вошел в сильное и очень быстрое центробежное вращение. [184] Голова и ноги описывали широкие круги, исчезло чувство опоры и времени. Штопор! Вспомнилась наука моих парашютных инструкторов: руку в сторону и - ждать! В штопоре открыть парашют - гибель. Но вот вращение прекратилось, я перешел в падение головой вниз, быстро нашел кольцо и с силой вырвал его. Из-за расставленных ног свечой потянулось вверх белое полотнище. Успело бы наполниться! Мощный динамический рывок хватил меня за плечи, разом перевернул ногами вниз и в то же мгновение, прошив лесные кроны, скользнув наискосок, я до самых лопаток вонзился в жидкое лесное болото. Приземление было жестким. На твердой почве - не уцелеть. Из грудной клетки разом вышибло весь воздух. Захлебываясь и задыхаясь, еле отдышался. Пошевелил руками, ногами - цел. Вокруг глубокая темень. Льет дождь. Молнии над кронами рвут небо. Парашютный купол повис на ветках. Хотелось полежать, не двигаясь, исчезнувшим, ни для кого не видимым. Но вдруг обожгло: тут немцы, может, совсем рядом!.. Нужно нигде не ошибиться и выбраться к своим во что бы то ни стало. Под головой оказался поваленный ствол. Подтянулся к нему, вышел на твердое место. Освободился от парашютных лямок, стянул купол и утопил его в болоте.
Я был в унтах и меховом комбинезоне. Под ним - солдатская гимнастерка без знаков различия. Там же на ремне, чтоб не утратить при прыжке, пистолет "ТТ". Со мной никаких документов. Только патроны (помимо тех, что при пистолете), часы, нож, крохотный компас, спички.
Сквозь черную и густую чащу, то угасая, то вспыхивая, поблескивали огни горевшего самолета. Разгребая дремучие заросли и шлепая по лесному половодью, я тронулся к нему, но вскоре остановился перед небольшим ручьем. [185] И как опомнился: в этом незнакомом лесу взорвавшийся и горящий самолет мог привлечь внимание и немцев, и полицаев. Встреча с ними - неизбежная смерть. Вместе с тем вряд ли кто мог остаться в самолете - времени для его покидания было достаточно. Но где Алексей, Чернов, Неженцев? Что с ними?..
Чиркнув спичкой, я сориентировался по компасу и взял направление на восток. Вспышки молний беспорядочными циклами освещали лес, и мне удавалось осмотреть свой путь на ближайшие пять-десять шагов. Когда, пройдя совсем немного, я оглянулся еще раз, костра уже не было: то ли угас он в болотной воде, а может, скрыл его лес...
За полночь вышел на опушку. На широкой прогалине в грозовых отсветах прямо передо мной обозначались избы вытянутой в одну линию деревни. Кто в ней?.. Я не решаюсь ступить на открытое поле. Решил ждать рассвета, чтоб издали проследить за нею и рассмотреть окружающее пространство.
Мысли мелькают одна за другой, путаются и противоречат друг другу. "Территория-то оккупированная, но люди живут в деревне, в этой глуши, должно быть, русские? Нужно найти одного, именно одного человека, без свидетелей, и все у него разузнать. С одним я справлюсь, если проявит ко мне агрессивность. Потом, может быть, и погоня. Надежда только на пистолет, но и они не безоружные. Вряд ли удастся мне дострелять все патроны. Ну, а если?.." Плен исключался абсолютно. Разве что подберут недвижимым. Для того и солдатская гимнастерка... [186]
Время тянется мучительно долго. Грозы поутихли, поумерился дождь. Гула самолетов не слышно, а должны бы возвращаться.
В первой серости утра - никаких открытий. Прохожу, пригибаясь к кустам, по лесной чащобе вдоль деревни - ни дымка, ни звука. Глаз с нее не свожу - ни человека, ни собаки, ни хотя бы курицы.
Девятый час. Изучил каждое подворье, но нет признаков жизни ни в одном из них. Ближе остальных к лесу подступала небольшая бедная избенка, туда, пригибаясь, я и проскочил. Как оказалось, мне на редкость повезло. Это было единственное на всю деревню жилье, где обитал густо заросший, брошенный всеми глубокий старик со своим душевнобольным внуком. Старик не то чтобы испугался, а как-то оторопел при виде неожиданно возникшего перед ним пришельца. Мокрая меховая одежда, прилипшие ко лбу волосы, в руках пистолет озадачат кого угодно.
Я понимал, что разговор, чтобы расположить к себе деда, нужно начинать не с вопросов, а с объяснений - кто я и почему здесь оказался. Всей своей добродушной статью и беззащитностью он не внушал мне каких-либо опасений, да и ко мне, я почувствовал, старик отнесся с доверием. Ночью он слушал сильный взрыв и теперь связывал его с моим появлением. Наша беседа медленно, но все же раскачивалась. "Жители, кто помоложе, - рассказал мне Степан Петрович, - в партизанах, а женщины, старики, дети ушли кто куда, затерялись в городах и больших деревнях, иные попрятались в лесах, кому-то удалось перебраться на нашу сторону". [187]
- А немцы где? - задал я наконец нетерпеливый вопрос.
- Немцы? Тут они не живут. Раньше приезжали на лошадях, на танках. Ограбят что приглянется, постреляют или заберут, если застанут, мужиков, которые по их понятию подозрительны, и снова уходят. Теперь проезжают мимо: все обобрали, деревню обезлюдили. Но бывает, налетят, рассыплются по дворам, пошастают по избам - не ночуют ли партизаны, и дальше. Приходят сюда и наши, красные. - Он так и сказал: "красные". - Чаще всего идут через Рассвет и Брутово, если немцев там нету. А встретятся - бой затевают. Немцы там на постое бывают и комендатуры небольшие имеют. Это недалеко, а Рассвет совсем рядом.
Я все не мог понять, каким образом в этих местах бывают наши. Если удастся выйти на них, я спасен. Только бы не промахнуться. Пока больше шансов напороться на немцев - здесь пока их территория. А может, не испытывая судьбу, в поисках призрачной удачи, углубиться в лес и, не выходя из него, изо всех сил жать на восток? Но как перейти линию фронта, если там войска? Вдруг там открытое место, немецкие огневые точки, боевые охранения? Я спросил у Степана Петровича, нет ли у него хоть какой-нибудь обувки и одежонки взамен на комбинезон, унты, гимнастерку и бриджи. Он засуетился, явно соблазненный моим роскошным меховым одеянием, но во всех своих закоулках ничего не нашел. Потом увлек меня с собою через деревенские зады к добротной избе в центре деревни и довольно проворно, подставив лестницу, полез на чердак. Я поторапливался за ним. Там, среди залежей хлама и ветхих обносков, удалось раскопать еще хранившую внешние формы пару разбитых и заскорузлых, но впору по моей ноге башмаков. [188] Пришпандорил я им вместо шнурков бечевку, заодно подхватив ею отстававшие подошвы, плотнее подвязал низ моих бриджей и был, в общем-то, готов к дальнему походу. Комбинезон и унты Степан Петрович бережно сложил, обернул тряпьем и запихнул под трубу, завалив чердачным барахлом.
Через слуховое оконце, как с наблюдательного пункта, он показал мне две дороги на деревни, где иногда, по его словам, бывают "красные". Брутово, скрытое далью и лесом, лежало справа, и идти к нему нужно было через мост. Это опасно. Деревня Рассвет хорошо виднелась крышами впереди. К ней по открытому полю напрямую вела проселочная дорога, а по дуге слева ее охватывал лес.
Я попрощался с добрым стариком и, не выпуская из виду Рассвет, сразу нырнул с дороги в лесную чащу. Тучи сошли, проглянуло и пригрело солнце. Мои обретенные шкарбуны гулко чавкали, но на ногах держались крепко.
Вдруг на проселке обозначилась пара упряжек. Я застыл за лесными ветвями, всматриваясь в неторопливое приближение странного кортежа. На дрогах восседало около дюжины вооруженных людей. Всмотрелся - черт возьми! - немцы и еще какие-то люди. Полицаи?! Мне показалось, будто все они смотрят в мою сторону и сквозь густоту кустов и деревьев видят меня как на ладони. Но дроги потряслись дальше и у дедовой Чернушки повернули налево, видимо, в сторону Брутова. Я почувствовал, как по телу прошли мурашки...
Уже за полдень приблизился к Рассвету - крупной, не в пример Чернушке, таинственной деревне, где бывали "красные", но откуда только что выкатили фашисты. [189]
Не выходя из леса, я долго следил за деревней, раздумывая, как бы к ней подступиться незамеченным. Может, дождаться ночи?.. Люди в деревне были - кто-то прошел по улице, кое-где работали во дворах. Наконец, присмотревшись к ближайшему домику, я направился по узкой тропинке, засеянной с обеих сторон хорошо поднявшейся кукурузой, прямо к нему.
В доме оказались две немолодые женщины и девочка лет пятнадцати. Увидев меня, они застыли, онемели. На мое "здравствуйте" - никакой ответной реакции. Не возникла она и позже. Кроме "а мы не знаем", "мы тут никого не видим"... ничего другого мне услышать не удалось. Молчание было тягостным, и я чувствовал, как все больше погружаюсь в отчаяние. С дедом было проще: там на первый контакт сработало мое летное одеяние. Здесь я предстал перед незнакомыми людьми совсем в ином облике.
Нужно было что-то делать. Уходить, конечно. Опять в лес, а там видно будет. О моем появлении эти женщины, похоже, не смолчат. Но кому они скажут - немцам? Полицаям? Партизанам? "Красными" в деревне что-то не пахнет.
Вдруг за окном, что было ближе к двери, мелькнула тень.
- О! Дядя Ваня... - скороговоркой произнесла девочка и мгновенно, так что я не опомнился, выскользнула за порог.
Сейчас будет развязка. Кто такой "дядя Ваня"? Ясно, русский, не немец, но, может, еще хуже - полицай? Его ведь не сразу разберешь.
За моей спиной смотрело в лес небольшое оконце. Незаметным движением я открыл нижний крючок, на котором держались оконные створки. [190]
Пистолет и окно - ничего другого для спасения у меня не оставалось.
События ждать себя не заставили. Когда через две-три минуты в сенцах гулко и крепко загремели солдатские сапоги, я распахнул окно и снял "ТТ" с предохранителя. Женщины, ахнув, прижались к стенкам. Дверь резко взвизгнула и как разверзлась. На пороге замер, глядя на мой чуть приподнятый пистолет, высокий и ладный, затянутый ремнями младший лейтенант. Из-за его спины глядел на меня ствол винтовки. Маскарада здесь быть не могло. Я опустил пистолет и положил его на лавку. Младший лейтенант шагнул в комнату.
Это был командир взвода 953-го стрелкового полка 3-й ударной армии Сафонов. С ним был взвод.
Я рассказал командиру обо всем случившемся, и тут вдруг засуетились, запричитали хозяйки, извлекли из печки дымящиеся горшки, уговаривая меня поесть и отдохнуть.
Сафонов, несмотря на то, что у меня не было ни одного документа, с доверием отнесся ко всему мною сказанному.
- Как же мы дальше поступим? - задал он уже назревший вопрос.
- Лучше всего, если бы мне помогли перейти линию фронта, - высказал я свое пожелание.
- Видишь ли, у нас есть боевая задача. Мы должны идти дальше.
- Вопросов нет. Бери, командир, с собой. Обузой не буду. Правда, "ТТ" не бог весть какая пушка, но может пригодиться.
-
Ничего, будет бой - будет оружие.
Так и решили. [191]
Взвод вытянулся по дороге. Мне показалось, что он идет вразброд, неорганизованной толпою, но потом я стал различать группы боевого охранения, а самая плотная, где шел Сафонов и я рядом с ним, была ударной.
- А немцы-то только что укатили из этой деревни, - поделился я своими наблюдениями.
- Они всегда норовят улизнуть. Тут их немного - в бой вступать им невыгодно.
Постепенно стало спадать напряжение минувших событий, и я почувствовал, как на ходу разболелся левый коленный сустав - раздулся, стал ограничивать движение. Пришлось обзавестись палкой. Донимали и правые ребра, временами причиняя изрядную боль. В общем, лесное приземление все-таки оставило свои отметины, но шел я со взводом не отставая.
Вскоре я кое-что узнал о характере той войны, что вели наши войска в этом оккупированном немцами районе. Сафонов не был словоохотлив, но суть событий слегка приоткрыл. В этих лесистых местах, где фронт не был выражен окопным противостоянием и еще с зимы был малоактивным и неподвижным, наши подразделения и части иногда проникали в немецкий тыл и вели там, по сути, партизанские действия - то выбьют фашистский гарнизон или уничтожат колонну войск, то разгромят станцию со всеми ее эшелонами, и обратно, к своим, за линию фронта. На этот раз стояла задача выбить немецкий штаб - не то полка, не то дивизии - в Юхове.
Наш путь лежал через Чернушки, и я попросил Сафонова углубиться в лес и поискать упавший самолет. Мы немного растянулись и уже готовы были войти в чащу, как вдруг за лесной опушкой, из-за кустов, будто из-под земли выросла группа вооруженных людей. [192] Это были партизаны, небольшое подразделение - человек двадцать. Они, оказывается, еще издали, притаившись, всматривались в наш взвод и, когда убедились, что шагают свои, вышли навстречу. Сафонова они знали хорошо, знали и других. Услышав, как ночью взорвался в лесу самолет, отряд на рассвете отправился на поиск, но следов пожара никто не обнаружил. Теперь в лес мы углубились все вместе. За дремучей густотой лесных зарослей пространство просматривалось на считаные метры. Но вот путь пересек ручей, кажется, тот самый, на который я наткнулся ночью. Пошли вдоль ручья, но никаких признаков ночного происшествия найти так и не удалось.
День клонился к вечеру. Сафонов терял время, и взвод, покинув лес, тронулся к исходному рубежу своей задачи. Снова полил дождь. В сумерках, изрядно промокшие, мы вышли к реке Локня и на ее берегу, в небольшом заброшенном хуторе, остановились на ночлег. К ночи разыгралась гроза. Дождь припустил не на шутку и лил несколько дней кряду. Бой в такую погоду с форсированием вздувшейся реки, со штурмом укрывшегося в постройках противника мог оказаться для взвода безуспешным. Мне же это вынужденное стояние оказалось как нельзя кстати - разболевшиеся колено и ребра требовали покоя. По ночам я слышал, как гудели знакомые звуки "Илов-4" - тянули на запад один за другим. Многие ли сумеют пробиться к далеким целям?..
На четвертый день, когда проглянуло солнце, ближе к вечеру в хуторе послышались оклики дозорных постов, оживленные голоса, топот ног, и в комнату, где обитали Сафонов и я, шумно вошел весь обвешанный оружием старший политрук (по нынешней градации - капитан). Власть, я понял, перешла к нему. [193]
Старший политрук Станкевич привел батальон с тяжелым оружием, радиостанцией, саперами. Черноволосый, остроглазый, быстрый в движениях, он прежде всего осведомился у Сафонова обо мне, и я почувствовал, что новый начальник был очень недоволен появлением такого неожиданного "новобранца". Состоялся разговор и со мною, в конце которого Станкевич подвел итог:
- Видишь ли, бой будет тяжелым, потери неизбежны, и я не имею права рисковать жизнью боевого летчика. Ты гораздо нужнее там, на самолете, в своем полку. Так что завтра тебя переведут через линию фронта.
На серой зорьке два пожилых солдата, назначенных моими проводниками, были готовы к походу. Станкевич подошел ко мне и, понизив голос, потребовал сдать пистолет и патроны. Меня обожгло, но спорить было бесполезно - еще заподозрит в недобром. Здесь он высшая власть. Мы оба понимали друг друга, но по-разному. На моем лице Станкевич, видно, что-то прочел.
- Да тебе он ни к чему, а мне может пригодиться, - смущенно оправдывался он.
Это мне-то ни к чему, собравшемуся в путь по территории, оккупированной противником!..
Тронулись "в боевом порядке": один солдат впереди, другой сзади. Я посередине. Так было предписано. Но когда за поворотом хутор скрылся из глаз, мы уже шли рядом, спокойно беседуя. Винтовки были заброшены за плечи.
Я попросил солдат еще раз пройтись по лесу, поискать самолет. Пошли в новом направлении, то расходились, окликая друг друга, то сходились, но и эти поиски ничего не дали. [194] Светлого времени оставалось в обрез. Мы повернули на восток, снова пересекли околицу Чернушки и, выйдя на глухую лесную тропу, направились в сторону Ловати. Солдаты шагали впереди и нет-нет возвещали:
- Мина!
Я моментально останавливался и спрашивал: "Где?" Они посмеивались и показывали на какой-нибудь бугорок или хилую кочку в шаге-двух от моих ботинок. Ничего себе! Теперь я старался идти за моими провожатыми след в след.
К вечеру на берегу Ловати, пройдя лесом вдоль реки и поравнявшись с густыми и высокими зарослями на той стороне, солдаты подали свистом условный сигнал. Заросли зашевелились, из них отчалила лодка. Вскоре мы были на своей территории.
Обстоятельный расспрос состоялся на другой день в штабе авиации 3-й ударной армии. Среди авиационных командиров рядом с их начальником полковником Абаниным угадывались, по манере задавать вопросики, работники особого отдела контрразведки "СМЕРШ" (что в переводе с аббревиатуры означает "смерть шпионам"). В какие-либо сомнения я своих собеседников не вверг, но и отпускать в полк меня они не торопились. Видимо, шли какие-то запросы.
В сарайчике, где к ночи определили для меня новый ночлег, был еще кто-то. Я насторожился. Слишком необычен был мой сосед. Лучше сказать, страшен. Дезертир? Бандит? Не зря ведь под охраной.
- Вот с ним и будешь ночевать, - сказал мне мой сопроводитель, теперь охранявший и мою "безопасность". - Его только что привели сюда. Говорит, тоже летчик. [195]
Я приблизился к нему и ужаснулся: заросшее, исцарапанное лицо, в клочья изодранная гимнастерка, сквозь которую зияло голое окровавленное тело, вместо брюк - трусы, на облепленных грязью босых ногах еще кровоточили свежие раны. Он сидел, свесив голову, и тяжело дышал.
- Что ж ты стоишь? - напустился я на солдата. - Ему ж помочь надо!
Но тут вошел фельдшер, зажег фитиль коптилки, вместе со мной помог бедолаге обмыться, смазал и забинтовал его раны. Принесли белье, на первый случай одежонку, накормили и уложили спать.
Это был лейтенант Иван Душкин, летчик из братской дивизии дальних бомбардировщиков. Его "одиссея" была посерьезнее моей, хотя изначально свершилась проще.
...В ту злосчастную ночь он тоже шел на Кенигсберг. Пройдя в грозовых облаках несколько севернее моего пути и заметно дальше, чем это удалось мне, Душкин очередным мощным броском на несколько сотен метров вниз был сорван с сиденья, выбил затылком фонарь и оказался на воле. Осталось открыть парашют.
Он не видел, где упал самолет, не слышал звука его падения и, не теряя времени, устремился в сторону своей территории. Обходя дороги и селения, опасаясь любой встречи с людьми, Душкин день за днем продвигался на восток, угадывал направление по случайным приметам и потому, петляя в пути, невольно удлинял его. Перед ним вставали все новые лесные заросли и завалы, ручьи и болотные топи. Одни он обходил, другие преодолевал напролом. [196] Кормил его лес - чем мог. Еще в начале пути Душкин наткнулся то ли на разлившийся после ливней ручей, то ли на лесное озеро. Эту водную преграду в унтах и с меховым комбинезоном на плечах взять с ходу было невозможно. Тогда Иван соорудил из небольшого бревна и веток подобие плотика, выломал шест и, уложив на "корму" летные доспехи, а заодно и брюки, чтоб не замочить, пустился на своем "корвете", отталкиваясь шестом, в плавание. Но, отойдя совсем немного, плот покачнулся, накренился и опрокинулся. Комбинезон, унты и брюки ушли на дно. Иван полетел в воду и на берег выбрался вплавь. На нем остались гимнастерка, трусы и пистолет в кобуре на командирском ремне. Дальнейший путь был сплошным испытанием воли и выносливости в этом диком, заросшем и залитом половодьем лесу. К Ловати он подошел днем и, только дождавшись ночи, переплыл реку. Здесь его и перехватили.
У Душкина документы хоть и промокли, но сохранились - это избавило его от лишних разговоров. Дали ему время прийти в себя и подлечить раны. Наконец, какие-то вести пришли с нашей стороны, видимо, со штаба АДД. Тут уж нам выдали сносные солдатские ботинки, черные обмотки к ним, выписали на дорогу харчей сухим пайком и вручили проездные документы. Ваню, кроме того, одели в отстиранные солдатские брюки и гимнастерку.
Прошло еще двое суток, прежде чем мы где пешком, а где на попутных подводах и, наконец, на товарном поезде, добрались до Бологого. Не резвее тянулся пассажирский и до Москвы. [197]
Ма Октябрьском вокзале Иван наотрез отказался идти по городу пешком, стесняясь своего и вправду пугающего вида, еще хранившего следы недавних, хоть и забинтованных ран.
- Нет, - упирался он, - куда таким по Москве? Дождемся вечера, тогда уж как-нибудь...
В карманах у нас не было ни копейки и надеяться на какие-либо колеса не приходилось. Что делать?
На вокзальной площади одиноко стоял "ЗИС" - огромная, сверкающая лаком и никелем комфортабельная машина, скорее, карета для седоков кремлевского масштаба. "ЗИС" явно ожидал своего вельможного хозяина. Но я рискнул спросить у шофера - не подвезет ли он нас до Петровского дворца.
- Денег у нас, правда, нету...
На этих словах шоферские глаза сощурились и с наглой улыбочкой, за которую хорошо бы дать по роже, скосились в мою сторону.
- А вот харчи, - продолжал я, - у нас найдутся...
Улыбка исчезла, появился интерес. В моем и Ивановом сшитых из плотной бумаги пакетах еще оставалось с дороги по обломку рафинада, пара кусков сала, ломоть зачерствевшего хлеба и брикет горохового концентрата. Шофер взглянул на все это немыслимое по тому времени богатство, молча сгреб пакет в салон и, видимо, в ту минуту послав своего сиятельного шефа, надеясь отбрехаться, ко всем чертям, открыл заднюю дверь.
Развалясь на бархатных подушках, мы с Иваном чувствовали себя по-королевски. Жаль дворец был недалеко и путешествие оказалось коротким. [198]
У штаба АДД все, кто случайно оказался у парадных ворот, подтянулись и почтительно застыли в ожидании выхода из машины высокой персоны, но при нашем появлении вытянули шеи и открыли рты. И, только узнав, кто мы есть, подхватили нас и повели к начальству. Тут же по прямым проводам из полков за нами были вызваны машины.
Прикинув, что в моем распоряжении есть по крайней мере не менее часа свободного времени, я пустился на Масловку, к Федору Павловичу, моему Феде - авось, он дома! Но Федя был на фронте, а у подъезда я неожиданно встретил Жору Нисского и радостно бросился к нему. Взглянув на меня, Жора почему-то смутился, с какой-то кислой улыбкой поздоровался и торопливо исчез. "Что за черт? Какая собака пробежала между нами?.." - недоумевал я. Но только на следующей, не скорой встрече, каясь и прося простить его, окаянного, Жора признался, что принял меня в тот день за беглого арестанта, искавшего на Масловке укрытия у добрых знакомых. Как было поступить ему?
Сообщить куда следует? На это он ни. за что не смог бы решиться. Укрыть? Преступление расстрельное. А усомниться в предположениях, да хотя бы спросить, откуда я такой свалился, в голову не пришло, глядя на мой изможденный и затрапезный вид. Жора не раз, почти при каждой встрече, говаривал, рассматривая меня еще издали: "Ну, Васька, ты орел - форму носить умеешь". А тут вдруг такая метаморфоза...
За Душкиным из Монина примчала легковая машина. За мной командир прислал самолет "У-2".
С Ваней мы так сдружились за те немногие дни, пока были вместе, что только сейчас почувствовали, как трудно будет нам расставаться. В этом обаятельном человеке было столько притягательной силы, доброты и умного чувства юмора, что рядом с ним я чувствовал себя на редкость счастливым, а все невзгоды нашего дорожного бытия незаметно сглаживались. [199]
Мы постояли обнявшись, чуть-чуть потрепали друг друга. Ваня вдруг снял свой командирский ремень и отдал мне, взяв на память мой, солдатский, потом сел в черную легковушку и укатил. Я пересек Ленинградское шоссе, вышел к летному полю Центрального аэродрома и побежал к уже ожидавшему "У-2".
С самолета меня доставили прямо к командиру полка. Василий Гаврилович вышел навстречу, обнял, поцеловал и усадил рядом. В неспешной беседе командир расспросил обо всем случившемся, ободрил, а под конец подарил бутылку марочного вина и приказал, не заходя в общежитие, как есть, запечатлеть мой облик у полкового фотографа.
Встреча в полку была шумной. Из комнат высыпали летчики, штурманы - и ровесники, и старшие командиры. Всего меня обхлопали, разъерошили. Больше всего дивились обмоткам, допытываясь, сам ли я навострился так ловко пеленать свои икры. За хлынувшими "ну как" и "ну что" кто-то успел собрать из комнат стаканы, и дареное вино аптекарскими дозами, как на причастии, разошлось по донышкам.
Среди собравшихся не было Николая Тарелкина. Я спросил о нем. Пропал, сказали, не вернулся. Очень сокрушался, узнав о моем исчезновении, но через два дня сам как в воду канул. В ту ночь, на 23 июля, Тарелкин пошел бомбить войска у донских переправ в районе Константиновска, недалеко от Ростова. Накануне, после короткой поездки в Бузулук, где в то время жила Зоя Ивановна, его жена, он немного потренировался в полетах вокруг аэродрома и на другой день получил боевую задачу - первую после той памятной ангербургской драмы, из которой он так счастливо выбрался. [200] На задание вышел со своим неизменным штурманом Дедушкиным и с новыми, вместо Митрофанова и Терехина, стрелками-радистами. Ночь была черной, а по Дону гуляли грозы. К целям из полка пробились всего четыре экипажа. Среди них - Тарелкин. Высота удара невольно оказалась гораздо ниже заданной. Одолел ли он оборону и что с ним потом приключилось, об этом никто ничего не знал. Только видели, как от переправы вдоль Дона полого пошел к земле горящий самолет да под Задонском, на изгибе реки, взорвался на земле другой. Похоже, крупный. Но домой не вернулся один Тарелкин. Тогда отыскать его следы не удалось. Не обозначились они и позже...
В комнате общежития, где прежде обитали мы с Василием, стояли голые койки. Чемоданы хранились в каптерке, документы - в штабе. Я быстро наладил свой быт и стал допытываться насчет нового экипажа. Но тут заглянул ко мне Мацевич, полковой врач - очень подвижный, веселый и шутливый человек. Он всегда был с нами, хорошо знал летный состав и, казалось, по части здоровья видел всех насквозь.
Мой вид ему не понравился. Мацевич нащупал в ребрах какие-то неполадки и забрал меня с собой в городскую поликлинику. Там докопался: на двух правых нижних ребрах - трещины. Летать с ними, как я понимал, можно, но командир полка после доклада Мацевича приказал отправить меня на пару недель в дом отдыха нашей дивизии. [201]
Старинная, с мезонином, в колоннах и резных наличниках бывшая помещичья усадьба стояла в необыкновенно красивом, живописном месте, на высоком берегу Оки, в нескольких километрах от аэродрома. Уютные комнаты, молоденькие сестры, тишина, белизна, уход... Чудо! А вокруг - чистый и светлый лес, грибное царство...
Сюда собирались те, кому удалось вернуться из пеших скитаний за линией фронта, кто затягивал после госпиталей заживающие раны, кому отказывало на время здоровье в бессонном напряжении боевой жизни. Здесь оказалось немало знакомых, но самым близким для меня был Александр Ефимович Кузнецов, капитан, один из лучших летчиков нашего полка. Из полета в полет возвращался он целым и невредимым. Казалось, его обходили снаряды и пули. Он первым в полку - не в дивизии ли? - совершил 100 боевых вылетов, и это событие полк готовился отметить торжественным ужином. Столовая уже благоухала цветами, украсилась в честь героя плакатами, в зале шла праздничная суета. Но Кузнецов снова пошел в полет - второй в ту ночь. Друзья отговаривали его, убеждали пропустить хотя бы эту бомбежку ("мало ли что может случиться, так и ужин можно испортить"). Но он был непреклонен и вместе с другими вылетел в свой сто первый.
Эти дружеские предостережения, как и кузнецовская настойчивость, конечно, никакой логической связи со всем в дальнейшем случившимся не имели, но дали повод сокрушенно повторять одно и то же: "Ну надо же! Мы ж говорили!"
Александр Ефимович так же четко, как и всегда, выполнил ту боевую задачу и уже пересек, возвращаясь, линию фронта, как вдруг около Гжатска впоролся в грозовую облачность. Кто ее раскусит? [202]
Шел бы чуть в стороне, может, и проскочил бы. А тут не вышло. Машина хрустнула и развалилась. Радист выпал, открыл парашют и остался цел. Штурман Кирюхин и стрелок Дикаев разбились. А Кузнецов неожиданно получил опасную травму. Видно, не обратил он внимания на подгонку ножных обхватов подвесной системы, а они оказались ослабленными, и во время динамического удара при раскрытии парашюта одна из лямок прихватила его промежность. Все обошлось впоследствии вполне благополучно, но травма была опасной, и боли донимали Кузнецова очень долго. А в ходе медицинского контроля обозначались и другие недуги, ранее им искусно маскировавшиеся. Пришлось покинуть пилотское кресло.
Иногда с ним, а чаще сам, я простаивал ночами на балконе, провожая самолеты на боевые задания и под утро встречая их. С возвышенности аэродром был как на ладони, и жизнь его со стороны казалась загадочной, полной неожиданностей. Нет-нет да и появлялись немцы. Постреляют, сбросят две-три бомбы и исчезают. Им вдогонку долго бухает ПВО, потом и она успокаивается. И снова все идет своим чередом. Если бомбы взрывались в стороне - посадка продолжалась. Случалось, на летном поле - всех угоняли на другой аэродром, а наш погружался в темень, и наступала настороженная тишина.
Рядом с основным аэродромом, чуть восточнее и тоже на берегу Оки, призывно поблескивал огоньками посадочной полосы, почти точно копируя общие контуры действующего, ложный. Но немцев он так ни разу и не соблазнил. Зато однажды, возвращаясь в проливном непроглядном дожде с боевого задания, там оказался Павел Петрович Радчук. [203]
В поисках своего аэродрома он наконец увидел прямо перед собой мерцающие в ливневых потоках огни посадочного "Т", убрал газ, успел выпустить шасси и сел. Самолет пропорол песчаные бугры, прибрежный кустарник, наскочил на овражек и, подняв хвост, стал на нос. Павел Петрович был смущен, но как всегда спокоен. Никто его не упрекнул и даже не затронул шуткой - слишком высок был его летный и боевой авторитет, чтобы прикасаться к этой его невольной оплошности. Да и особой беды не случилось: самолет прикатили на стоянку, подремонтировали и через пару дней пустили в полет. Ложных аэродромов в то время развелось немало - почти в каждой дивизии по штуке. Немцы эту навязчивость заметили и, еще не утратив чувства юмора, в одну из ночей прошли небольшой, но плотной группой через "подделку" у наших соседей, сбросили на нее деревянную бомбу и с ходу по всем правилам бомбежного искусства разделали боевыми действующий.
Немало ложных объектов, на высоком уровне инженерного искусства сооружал для нас и противник. Мы, в общем-то, каких-либо неудобств от этого не испытывали, но однажды, когда крупная группа полков АДД приблизилась к аэродрому Бобруйска, немцы за несколько минут до удара сбросили над его ложным двойником гирлянду САБов, а спустя минуту-другую выдали несколько взрывов и пару пожаров. Идущий в голове полков лидер группы осветителей, полагая, что кто-то его опередил, попался на удочку и повесил свои САБы там же, где еще светили немецкие. Другие добавили. Остальное было "делом техники". Доверясь лидеру и соблазнясь великолепной подсветкой цели, ударный эшелон, уже не разбирался в тонкостях ориентировки, дружно навалился на "аэродром", вызвал еще несколько "пожаров" и "взрывов", возникновение которых искусно предусмотрели немцы. [204] Била зенитная артиллерия, в воздухе плавали прожекторные лучи. А тот, настоящий, заполненный самолетами боевой аэродром, во спасение которого и был затеян весь этот карнавал, притих рядом в абсолютной темноте, не проявляя признаков жизни, и уцелел.
Хотя, как потом оказалось, среди штурманов, да и командиров кораблей, было немало усомнившихся в достоверности цели - зрелище было настолько грандиозным и эффектным, что всякие подозрения в возможности массового заблуждения начисто угасали. Атавистически присущее нам стадное чувство и годами воспитанная привычка к единодушию не отказали и на этот раз. Ну мыслимо ли было отделиться от общей группы, пройти чуть подальше и отработать по действительной цели, если все так дружно колотят "ее" в другом месте? Никто не хотел верить ни снимкам, ни агентурным донесениям. Но куда деваться! Пришлось еще раз навестить Бобруйск. На этот раз "концерт" давали мы. Без дураков. Аэродром горел и взрывался вполне натурально.
Ребра мои успокоились, пора было выбираться в полк. Для ночной тренировки Василий Гаврилович выбрал, чтоб не мешали немцы, небольшой захолустный аэродром где-то за Гусь-Хрустальным. Я сходил разок в зону, оттренировал взлет и посадку и почувствовал, что прежние летные силы ко мне вернулись в полной боевой форме. [205]
Первым в экипаж пришел Петр Степанович Архипов - новый штурман. Крепко и ладно сложенный, в меру высокого роста, блондинистый, с красивым, добрым и мужественным лицом. Петр был чуть постарше меня. Он уже успел сделать несколько мучительных боевых полетов, но вдруг ушел из экипажа и запросился в любой другой. Казалось, командир ему достался как в награду - бывалый опытный пилот, этакий русский витязь, майор Суров. И рост, и взор, и командирские манеры - залюбуешься. Да не по силам было старшине загнать этого корифея на стреляющую цель - тот все норовил бочком проскользнуть мимо нее. А когда штурман, не дотянув его до точки прицеливания, отказывался сбрасывать бомбы, майор сам хватал ручку аварийного сбрасывания и двумя движениями освобождался от них, при этом назидательно толкуя "несмышленому":
- Учти, еловая голова, они там не картонными стреляют...
Однажды, сославшись на плохую работу моторов, Суров приказал Архипову сбросить бомбы "на пассив" в реку Оку - на своей территории. Архипов, чувствуя вполне нормальный ритм полета, принялся уговаривать командира зайти хотя бы за линию фронта, в крайнем случае сесть с бомбами - опасности ведь никакой. Но Суров и на этот раз расправился с бомбами без штурмана.
На земле в работе моторов никаких пороков обнаружить не удалось. Тут уж Архипов взбунтовался. Суров дрогнул и каким-то образом сумел благополучно исчезнуть.
Поразительно, но Тихонов, командир строгий и принципиальный, к "корифеям" бывал необъяснимо снисходительным. Суров, помнится, прикатил к нам для короткой стажировки, дабы, так сказать, приобщиться в годину тяжкую для Отечества к лику ее верных защитников. А Тихонов, пользуясь еще своим неусохшим правом, взял да и включил его в основной штат полка. [206]
Среди паломников за боевым опытом к нам не раз являлись именитые гастролеры, от которых было больше мороки, чем толку, с их нетерпением, пока еще в живых, чуть-чуть попробовав войны, скорее отвязаться от нее.
Но наведывались и серьезные, деловые стажеры. Одно время зачастили штурманы: преподаватели, инструкторы, начальники кафедр из летных школ и училищ. Одни - с летным допуском - ходили на боевые задания, другие изучали опыт войны по штабным документам. Тихонов не раз подсаживал стажеров и ко мне. Однажды мы полетели со школьным преподавателем майором Компаном. Где-то за Уралом, наслушавшись и начитавшись, будто на фронте, идя в атаку, наше воинство непременно кричит "за Родину, за Сталина!", он и мои бомбы сбросил над Орлом с этим кличем да в ту минуту, когда самолет был еще в развороте.
- Что ж ты наделал! - заорал я в отчаянии.
Я материл его, выходя из себя, до самой посадки, но он упрямо уверял, что бомбы взорвались на станционных путях. Не могли они там оказаться! Радисты в этом разбирались лучше: бомбы ушли в город...
К тому времени, когда я собирал экипаж, вернулся из энкавэдэшного лагеря Николай Митрофанов. Появись он немного раньше, вошел бы в свою прежнюю команду, к Тарелкину, и, кто знает, может, вместе с ним успел бы и погибнуть, но теперь он был зачислен ко мне, хотя это обстоятельство никак не повышало его шансы на более благополучную судьбу. [207]
Обозначился на горизонте и Афанасий Терехин. Путь его в одиночном хождении по вражеской территории не отличался стремительностью и нетерпением. Шел не спеша, обдумывая каждый шаг. Экипажный бортпаек освобождал его от заходов в деревни, но информацией от встреченных стариков, а чаще старух и мальчишек располагал. Ночевал Терехин в лесах, случалось - и в деревенских баньках. Однажды нарвался на отряд полицаев и, отстреливаясь, ушел в лес, но его выследили партизаны и, разобравшись в обстоятельствах терехинской одиссеи, переправили через линию фронта, к своим.
Тут его ждали фильтры спецлагерей НКВД. Освободившись от подозрений в неблагонадежности, Терехин вместе с тем заинтересовал начальство своей развитостью, эрудицией и неожиданно получил предложение занять должность командира радиовзвода. Возражений не последовало. Новая служба пошла в гору. Проявив на ней высокую, так сказать, идеологическую подкованность, Афанасий Андреевич вскоре был назначен политруком роты. Да вот беда - партбилет остался в полку. Даже по традициям лагерного своеволия держать политрука без партбилета было как-то неловко. Пришлось отпустить комиссара на недельку, чтоб захватил и барахло, и документы. Да не тут-то было. Командир полка сразу прибрал его к рукам и назначил стрелком в экипаж к Саше Романову. Лагерники голоса не подавали: с Тихоновым, по старой памяти, лучше не связываться. Да и потеря для них, видно, была не из крупных. Терехин воевал у нас в полку до конца войны. Потом очень долго учительствовал в родной деревне. Не так давно перебрался в город. Он и сейчас не расстается со школой.
Пополнился воздушным стрелком и мой экипаж. Пришел молоденький, круглолицый, с большими голубыми глазами и простодушной улыбкой на пухлых губах Вася Штефурко. Во всем его облике светились детская непосредственность, доброта души и доверчивость. И слава богу: такое редко кому дается. Дело он знал, в боевом полете держался молодецки, был безотказным и старательным малым.
Первый мой выход в новом составе, конечно же, на железнодорожный узел Вязьму - наш, как мы его окрестили, полигон. Он и впрямь был хорош и для новичков, и для реабилитирующихся экипажей после разного рода перерывов в боевых полетах. Лежал недалеко, бил крепко и, всегда до отказа забитый составами, горел и взрывался охотно.